В полубиографическом романе Салтыкова-Щедрина «Пошехонская старина» есть сцена, в которой главный герой, восьмилетний мальчик из дворянской семьи, впервые встречается с «избыточным насилием». Заехав с матерью в гости к тетке, он видит во дворе усадьбы наказание крепостной девочки.
«У конюшни, на куче навоза, привязанная локтями к столбу, стояла девочка лет двенадцати и рвалась во все стороны. Был уже час второй дня, солнце так и обливало несчастную своими лучами. Рои мух поднимались из навозной жижи, вились над ее головой и облепляли ее воспаленное, улитое слезами и слюною лицо. По местам образовались уже небольшие раны, из которых сочилась сукровица. Девочка терзалась, а тут же, в двух шагах от нее, преспокойно гуторили два старика, как будто ничего необыкновенного в их глазах не происходило»
Что имеется ввиду под избыточным насилием? Это то производство страданий, которое выходит за наши индивидуальные границы допустимого уровня насилия. Герой Салтыкова-Щедрина вырос в доме, где были заведено другое обращение с крестьянами. Его матушка раздавала пощечины, а отец мог заставить повара съесть попавшего на стол таракана. Пытка со связыванием показалась мальчику ужасной. Мы же, читатели романа, оказываемся в ситуации, где прикладываем все описанные санкции на шкалу собственной нормы.
Это универсальные правила знакомства с насилием: мы должны принять его неизбежность и должны определить личные критерии оценок. Щепотку остроты добавляет то, что каждый из нас является и субъектом, и объектом насильственных действий. Но сложнее всего другое – если мы поддерживаем наше мышление ясным и не топчемся в зоне комфортных выводов, то обязательно приходим к абсурду. Оценки того, что можно, а что нельзя становятся неустойчивыми. Это тупик, в котором обитают такие призраки как «гуманное умерщвление» и тому подобные парадоксы. Здесь уже требуются инструменты серьёзнее линейки.
Попытки радикального решения вопроса связаны прежде всего с религиозной практикой. Пути преодоления обреченности на насилие включены в большинство духовных учений. Это может быть избирательное табуирование, радикальное отречение, символическая трансформация. В христианском мировоззрении, искупительная жертва – одна из основ, устанавливающая особую очистительную силу в принятии на себя насилия. Глядя на Иова и Христа, верующий игнорирует инстинкты, и не спасается от надругательств над собой. Он видит в них шанс духовного прозрения, наделяет насилие смыслом, угадывая в нём одну из граней божественного промысла. А участие чужой злой воли, взывающей к прощению, делает задачу христианина ещё объёмнее.
«Горе тебе, душа, если не выносишь никакой скорби, причиняемой тебе братом, ни даже жестокого слова, но тотчас вступаешь в противоречие и сопротивление; за это теряешь венец терпения и кротости и будешь навеки осуждена со злопамятными»
(с) Преподобный Ефрем Сирин
Рецепты искоренения гроздей гнева в самом себе содержаться в дисциплинах самосовершенствования. Такие элементы есть в древнегреческих упражнениях в арете, буддийской медитации, конфуцианской добродетели, исламском богословии, в толстовском учении, призванном, по задумке автора, возродить сущность христианства: любовь в ответ на зло. Сходство происходящих из разных традиций наставлений доходит иногда до буквального и служит мощной подпоркой религиозному синкретизму.
В начале прошлого тысячелетия джайнский философ Кундакунда, размышляя об ахимсе, уравнивал тяжесть задуманного зла и зла совершённого, подразумевая, что насилие – прежде всего психическое состояние, которое требует ментального воспитания. Такие воззрения – общий мотив для путей, бунтующих против ига жестокости. Тех, для кого феномен насилия стал личным вызовом, ждет тернистый путь самоисследования, на котором придется постоянно повышать свою чувствительность к боли и бесконечно тренироваться в терпении.
Ограничение и организация насилия – непременная часть культуры, фундамент цивилизации. Макс Вебер обозначил монополию на насилие как единственный устойчивый признак государства, и мы видим, как множество структур вокруг нас питаются мирным атомом упорядоченного насилия. Любая власть, любая безальтернативность подразумевают давление, от ласкового до удушающего. Можно ли изъять все или почти все механизмы гнёта так, чтобы не рухнуло все здание? Социальный проект либертарианства, для которого вопрос насилия – центральный, предлагает полностью устранить, сделать незаконным любое «агрессивное насилие». Согласно этой модели, общество должно упразднить чьё бы то ни было право на первичную агрессию в отношении личности, сообществ или собственности. Логично, что радикальные ветви либертарианства отрицают и налоги, и силовые ведомства, и последовательно приходят к анархическому идеалу, к порочности государственности. Как только дело доходит до таких радикальных утопий, уже трудно отмахнуться от опасений, что чистая мечта обязательно обернется чем-то жутким. Да и сам характер политической борьбы таков, что даже ненасильственное сопротивление Ганди, приобретает в ней хищные повадки.
В большой работе «О насилии» (2010) Славой Жижек отметил многообразие полутонов, которое возникает, когда дело касается социального насилия. Действительно, выразителен контраст, когда мы помещаем рядом оценки преступлений коммунистических режимов и восприятие тех катастроф, которые сопутствовали построению глобальной капиталистической системы. На одной чаше весов – авторское зло сталинских лагерей, на другой – «самовозникновение» колониальных драм, какой была, в частности, вся история Свободного государства Конго. Первое – проклинаемо в веках, второе ассоциируется с «естественным ходом вещей». Ирония Жижека направлена на то, что Конго был личной собственностью одного человека – короля Бельгии Леопольда. Можно привести много подобных примеров, чтобы убедиться, что если не следовать шаблонам, то граница между абстрактным, «объективным» насилием и конкретным, «экстремальным» злодеянием перестаёт быть четкой. Это касается прежде всего фактов политической истории, но свобода взгляда многое открывает и в других ситуациях. Проблема заключается в том, что уже заклейменное, легко идентифицируемое зло, соседствует в нашей жизни с насилием трудно уловимым, слишком привычным, респектабельным. Но потаённый гнев, отравляющий изо дня в день, не лучше вспышки истерической ярости, как и циничный нейтралитет не лучше карательных бомбёжек. Вопрос лишь в том, с какой степенью радикализма мы готовы различать и оправдывать насильственные порывы. Естественно, всё это имеет смысл, если мы ставим высокую планку, и считаем насилием любое направленное производство страдания.
Посмотрим на то насилие, которое обитает на поверхности. Информационная река ежедневно приносит нам подробности военных конфликтов, терактов, бытовой поножовщины, живодерства и суицидальных подростковых демаршей. Это основной ассортимент. Несколько реже появляются эпизоды, связанные с мародерством, сексуальными девиациями и деятельностью религиозных сект. Кроме того, всегда на слуху имена почивших маньяков и власть имущих палачей, которые никогда не теряют своего магнетизма. Объемные хроники насилия в наши дни перманентно сопровождают каждый момент жизни, достаточно лишь заглянуть в экран. Такова одна из черт современной среды. Мечта об идиллической глуши – уютном Тарасконе или удаленной Кесарии, куда недобираются мрачные вести, сегодня как никогда бесплотна. К каким психическим трансформациям приведет нас бесконечный курс мрачных информационных инъекций? Тем более, что форма этих посланий становится все более перцептивной и интерактивной: от текста к фотографии, затем к видео и живой трансляции (которая является идеальной для террористической активности). Скорее всего, «плохие новости» прежде всего притупляют восприятие, и планка нашей чувствительности падает. Как и на войне, ужасное становится нейтральным, а чудовищное – бодряще-шокирующим. Дополним картину изобилия насилия на единицу восприятия массой предписанных наслаждений и длинным списком возложенных функций – и перед нами причины утраты эмоциональной свежести. Эта свежесть, или непосредственность восприятия, притягивает и ассоциируется с радостью жизни. Именно ею очаровываются те, кто обнаруживает «детские черты» у взрослых людей третьего мира или в закрытых традиционных сообществах, где не смотрят телевизор.
Кроме кровавой новостной ленты, эстетизированное виртуальное насилие правит балом и в царстве развлечений, особенно в играх и кино. Причем было бы лестным преувеличением считать, что там оно выполняет ту катарсическую функцию, которую в него вкладывал Антонен Арто в своем театре. Наивно ждать созревания такого ценного плода без осознанного соучастия автора и зрителя. Чаще всего дело ограничивается тонизирующим эффектом, который упоминался выше.
Вспомним ещё одну насильственную практику, выросшую в информационную эпоху – сетевое злословие. Угрозы и оскорбления, отправляемые анонимами к знаменитостям, знаменитостями – к анонимам, а также анонимами – к анонимам, претендуют сейчас на главное содержимое коммуникации в сети. Является ли эта однообразная пульсация вербальной агрессии примером затаенного торжества насилия, злой природы серого большинства, которое наконец-то получило трибуну? Словесное насилие нетелесно, но не лишено событийности, а значит и демонической власти над совершающим действие. Вероятно, Маркиз Андрас, сеющий раздоры ангел с головой совы, приветствовал изобретение оптико-волоконной связи и получил дополнительный титул интернет-владыки.
Итак, современность генерирует и транслирует насилие без перебоев. Возникает вопрос – следуя закону отрицания отрицания оно развивается? Или, может быть, пребывает в дурной бесконечности самотиражирования?
Попытки раскрыть эту тему, связаны, в частности, с психоанализом. Классик фрейдомарксизма Эрих Фромм, в работе «Анатомия человеческой деструктивности» (1973) доказывал, что зашкаливающая жестокость и другие уродливые формы являются патологиями, обусловленными социальным. Значит, реально конструктивное развитие, культивация здоровых форм взаимодействия. Психолог видел возможность искоренять злокачественные мутации биологической агрессивности через освобождение личности, устранение «политических и психологических преград».
Другое подтверждение того, что насилие способно эволюционировать, но построенное на наблюдении уже свершившегося, и неоптимистическое, можно найти у Бодрийяра. В самом начале XXI века философ заявил о новом режиме жизни, который назвал ненавистью. Эту беспредметную аморфную страсть, замешанную на равнодушной тоске, затерянности в недифференцированном мире и всеобъемлющем отвращении, можно было бы назвать умозрительной конструкцией, если бы не такие живые симптомы, как акты спонтанного деидеологизированного террора и пассивность обывателей, вкушающих малоаппетитный новостной фарш. Похоже, что мы уже вступили в новый период, в котором сократилась доля вдохновенного зла, но насилия от этого меньше не стало.
«Исчезли сильные влечения и порывы положительного, избирательного, аттрактивного характера. В результате действия какого-то таинственного фактора исчезла определенность вкусов, желаний, как, впрочем, и воли. Напротив, кристаллизация злой воли, чувства неприятия и отвращения значительно усилилась. Возникает впечатление, что именно это обстоятельство служит источником отрицательной энергии, именно оно вызывает в нас аллергическую реакцию, заменяющую нам желание; отсюда и наша жизненно обусловленная противореакция на все, что нас окружает, при полном отсутствии стремления что бы то ни было изменить; это неприятие в чистом виде. В наше время симпатии стали неопределенными, определенно лишь чувство отвращения»
(с) Жан Бодрийяр «Город и ненависть»